С. А. Иванов - Блаженные похабы
Весь этот эпизод производит странное впечатление. С одной стороны, юродство здесь выступает как некая дополнительная аскеза, возложенная на себя Никоном по собственной инициативе, но с другой стороны, настоятель монастыря, Лазарь Галесиот, явно засчитывает ее иноку в плюс. Впрочем, юродство Никона не носит ярко агрессивного характера.
Все чаще можно наблюдать в этот период сочетание юродства с другими видами аскезы у одного и того же подвижника. Так, лишь условно можно говорить о юродстве Кирилла Филеота (ум. в 1110 г.). Хотя агиограф (BHG, 468) и заявляет, что святой «шаловал по [велению] Бога (μωροποιάν κατά Θεόν)[419], он рассказывает всего об одном случае «отклоняющегося» поведения, когда Кирилл (вслед за Василием Новым, см. с. 149) не отвечал на расспросы чиновника, «прикидываясь немым (άλαλον ΰποκρινόμβνος·)». Будучи заточен в тюрьму как шпион, святой провел там два дня и две ночи без еды, утешаясь цитатами из отцов Церкви (в житии перечислено их девять), пока его не опознал знакомый. Чиновник в восхищении процитировал Послание к Коринфянам (Кор. 1:27—29) и отпустил святого[420].
Другой эпизод жития, при всей своей невнятности, призван, видимо, развенчать юродство. Агиограф, от лица которого ведется повествование и который назвал себя учеником святого, рассказывает следующее: Я говорю ему: «Авва, если прикажешь, я поведаю тебе о тех [напастях], которых возводятся на нас из‑за бесовской злобы… Я принимал одного брата, примерно лет тридцати, который подвизался в миру, но по какому‑то злосчастью оставил свое подвизание, не желая быть униженным и носить с собой докучавшее ему искушение. Уйдя [из дома] и найдя некоего странника (κυκλευτήν), он отдал ему свое платье, а себе взял его.
И постриг он себя своими собственными руками и тотчас начал шаловать (μωροποιβΐν) и бродить по городу, говоря и делая странные вещи (άλλα άντ άλλων). То ли по причине того, что у него не было опыта в попрошайничестве, то ли, не знаю уж, как и сказать, никто не подавал ему хлеба или чего другого, [но только], проведя так восемь дней голодным бродягой, пришел он к какому- то саду. Садовник в это время чистил капусту и выбрасывал гнилые листки. Самопостриженный монах принялся хватать их и есть. Когда садовник увидел его, то показал ему кочан капусты и дал ему для съедения, и еще один. После того как он и этот съел, тот подал ему хлеба. И так этот человек, сдавшись в первой же битве, оставил шалование (κατελιπε то μωροποιαν)»[421].
В этой истории остается загадочным, что такого неправильного сделал этот самопроизвольный монах (кроме того, что сам себя постриг) и почему он, получив однажды милостыню, оставил свое юродство. Как бы то ни было, перед нами еще одна история об отказе от этого подвига.
Уже в XI в. от юродства отказывались Лука Аназарб- ский и Никон Черногорец. В XII в. то же произошло с другим юродивым — Леонтием из Струмицы.
Он вошел в великий город [Константинополь в 1127 г.], одетый монахом и с помыслами монаха. Войдя же, сей благородный [подвижник] не стал смотреть на роскошь и изнеженность… Нет, он остался чужаком среди чужаков. Чуждый городу, чуждый горожанам, не сведущий в столичных нравах, он тотчас бросился в гущу бесовских [сил], чтобы сразиться с полчищами тьмы. Изображая безумца (τον εκφρονα πλασάμενος·), он представлялся византийцам какой‑то новой диковинкой (νέον τέρας·), добровольным шутом (μίμος· εκούσιος·), умеющим рассмешить людей. Он вел жизнь, обычную для этого ремесла: собирал пощечины и затрещины, но не обращал на них внимания, под считывая себе тихонько, какую [духовную] выгоду он извлекает для себя из этого занятия[422].
Однако житие Леонтия принадлежит уже к новому периоду византийской литературы, и от предшествующих сочинений этого типа оно отличается большим психологизмом. Герой — уже не живая икона, а человек, подверженный сомнениям. Чем больше чудес творил Леонтий в Константинополе, тем сильнее подозревали за ними козни Дьявола, желающего «потопить баржу души, загрузив ее сверх меры». Он вновь и вновь ставил на себе эксперименты, и каждое новое чудо приводило его во все большее отчаяние, «и он бился головой о стены, с таким звуком, с каким вбивают в землю сваи»[423]. На первый взгляд, Леонтий вел себя как обычный юродивый: «Он проделывал это, разгуливая по городу, и провел так много времени. Некоторые дивились на него и свидетельствовали, что он — раб Божий, а другие били его и считали сумасшедшим и бесноватым (екфрсиу και μαινόμενο?)»[424]'. Но именно на примере этого святого хорошо видно, что настоящее юродствование требует самодовольства — Леонтий же слишком подвержен рефлексии. Его духовные опыты подчас ужасают (он занимался самобичеванием, ложился в гробы к мертвецам и т. д.), но все это направлено у него на смирение своей собственной гордыни, а не чужой, как у юродивого. Когда Леонтий, уже поступив в монастырь, изнурял себя сверхдолжным постом, он специально приходил в трапезную вместе с братией и делал вид, что ест, «дабы не соблазнить людей»[425]. Юродивые же, как мы помним, руководствовались противоположным принципом.
В этом же житии фигурирует и другой, совсем другой юродивый. Когда Леонтий, став игуменом Патмосского монастыря, прибыл (между 1143 и 1150 г.) на Крит, то его появление было предсказано неким Константином Сканфом.
Он прикидывался сумасшедшим (ёкфрот προσποιούμενος*)… считался пророком, многим предсказал будущее и у многих, вопреки ожиданиям, исцелил как душевные, так и телесные недуги. Он принялся кричать «Кирие элеисон» (ср. выше, с. 188) громче обычного где- то поблизости от монастыря [св. Георгия в Ираклионе], где он проводил большую часть времени. Множество народа, как из живущих поблизости, так и из более дальных мест, сбежалось на этот его жуткий крик, считая, что он пророчит какую‑то нежданную беду, угрожающую Криту. И хотя собралось уже очень много людей, он продолжал вопить «Кирие элеисон». Когда же толпа спрашивала, что случилось и из‑за чего он кричит, он ничего другого не делал и не отвечал на вопросы. Леонтий решил выйти и посмотреть на этого человека… Не успел он шагнуть за ворота, не успел кто‑либо из присутствующих его узнать, как Сканф перестал кричать «Кирие элеисон» и принялся в большом возбуждении говорить, словно придя в экстаз и восхищение: «Освободите дорогу, освободите дорогу! Он идет, он идет, он идет! Увы вам, несчастные, в сей час! Увы вам, если бы он не пришел, что бы вам пришлось вытерпеть!» Когда же блаженный [Леонтий] подошел к нему, он сменил тон и сказал: «Добро пожаловать, добро пожаловать, мой Златоуст!» И тотчас… повалился ему в ноги, целуя их и крича в экстазе «Добро пожаловать». Собравшаяся толпа разошлась. Впрочем (μέντοι), никто так и не узнал, зачем Сканф говорил и делал все это, да и сам он ничего не объяснил спутникам. Видимо, своими словами и действиями он показывал, что блаженный [Леонтий] велик пред Богом и свят[426].
Двое юродивых, представленных нам агиографом, Макарием Хрисокефалом, бесконечно далеки друг от друга: Леонтий — сознательный имитатор литературных образцов, Сканф — обычный сумасшедший, чье поведение окружающие и сам автор пытаются «прочитать» в рамках общеизвестной юродской парадигмы; впрочем, они терпят фиаско, и агиограф не может скрыть разочарования тем, что история как бы ничем не кончилась. Последняя же фраза Макария звучит попросту беспомощно.
Двусмысленную позицию по поводу юродства занимает известный канонист XII в. и патриарх Антиохийский Феодор Вальсамон. Вот как он комментирует 60–ый канон Трулльского собора, запретивший юродство:
Тех, кто притворяется бесноватым ради извлечения выгоды, и тех, кто вещает нечто безумное (δαιμονιώδη) со лживым, сатанинским умыслом, на манер эллинских пророчиц, канон предписывает наказывать… Говорят, что самое их притворство внушено бесами… Я видал таких: они во множестве бродят по городам и не подвергаются наказанию, а некоторые лобызают их, словно освященных (ώς* ήγιασμένους*). Я пытался узнать причину этого и потребовал наказания. Но по незнанию я причислил к притворщикам и Ставракия Оксеобафа, который оказался воистину праведен и разыгрывал глупость Бога ради (την διά Θβόν μωρίαν) при помощи разных обманов[427]. Столь же несправедливо были мною осуждены и другие. Разумеется, подобное отвергается этим каноном, дабы не были наказаны добрые из‑за негодных. Ибо много есть способов спасения души, и кто‑то может спастись и таким образом безо всякого соблазна. Это я говорю не от себя, а из рассказа добрых людей, которые предавались этому богоугодному образу жизни, но потом осудили его как гибельный и ведущий в сеть сатанинскую. Разные святейшие патриархи своей властью задерживали и запирали в тюрьмы в соответствии с каноном многих, как сидящих на цепи[428] в храме св. великомученика Никиты, так и бродящих по улицам и прикидывающихся бесноватыми[429].
Сразу отметим, что юродство видится Вальсамону несколько иначе, чем отцам Трулльского собора: им еще и в голову не приходило, что этим можно извлекать выгоду; кроме того, экстатическое пророчествование, которое канонист также считает формой юродства, в постановлении Собора не упоминается (см. выше, с. 127). Видимо, пророческие и медиумические функции усиливались в юродстве по мере ослабления провокационных.